Меня от головы до пят
Злодейством напитайте. Кровь мою
Сгустите. Вход для жалости закройте…
Калдер прислушался: там, в созданной светом полутьме, среди свечей, поглощаемых огнем в развесистых канделябрах, была одна, чей дух горел и не уменьшался.
Не этого короля.
Леди коснулась его платья, как будто темный как ночь бархат был тенью ее тела: снег и кровь на снегу.
Припав к моим сосцам, не молоко,
А желчь из них высасывайте жадно…
Все закончилось. Визит, призрак, острый запах.
Тем не менее что-то еще клубилось над котлом; когда он играл жену Макдуфа, светлая роль по сравнению с другой, темной, оно как призрак проникало в ее сына.
Начинается мигрень, подумал он: ее предвестник — холодный огонь в одном глазу, ослепляюще зеленый. Сейчас приступы приходят чаще. Он желал одного: выдержать.
Actus Quartus закончился, наступил перерыв для виол да гамба и зажигания потухших свечей: отсрочка катастрофы.
В артистической уборной, уже одетый в женский ночной халат, стоял мальчик-актер и бормотал слова роли. Он помнил их — думал, что помнит. Надеялся, что помнит. Он забыл ее имя. Да, и имя поэта. Имя короля и его свиты. Этой страны. И свое собственное. Этом мир казался таким странным, как будто он стоял на башне: далеким, ясным и тихим, как луна. Как будто он держал в руках магический кристалл и смотрел в него. Хранитель рукописей позвал его:
— Мальчик? Ты готов?
— Переодеваюсь.
Он приказал себе проснуться; топнул ногой, ущипнул себя, повторил имена актеров. Выдыхающие табачный дым: Робин, Ник, Огастин. Бербедж, который мог выворачивать все свои суставы, как висящая на ниточках марионетка. Бом, его голос звучал как церковный колокол. Бом. Ведьмы заколдовали себя: стали деревьями. Юный Гарри, которого назвали яйцом и разбили, опять создал себя, целым и невредимым; он, ликуя, танцевал на столе, увенчав себя короной. Он опять упадет. И Уилл, напудрившийся, чтобы играть короля-призрака, — как будто надел стеклянную маску — был всюду, обезумевший.
— Рейф? — Уилл тронул его за плечо, пощупал лоб. — Парень, ты можешь играть?
— Да, сэр.
С другого конца комнаты:
— Уилл? Уилл, рукава...
— Твои сужающиеся? Хороший мальчик. — И поэт, у которого было много хлопот, заторопился прочь.
«Сейчас».
Мальчик-актер перевел дыхание. «Я разделяюсь». Молния в его корону, исступление. Дух, соединенный с ним — свет в теле — проснулся.
Никто другой не увидел придворного в зеленом. Но своим зрением он увидел , что зал наполнился боярышником, его ветки извивались, листья бросали тень, и, да, мерзкий запах лисы. И как фитиль всего этого стоял его хозяин, все шло от него: он возрождался, как холодный зеленый огонь. Его корни были повсюду.
«Повелитель?» — И он низко поклонился.
В ответ молчание.
«Твое исполнил повеленье.
То чудище, что мальчика убило,
Мертво».
Блеск, листья поднялись: «Что за мальчик»?
И, изумленный, дух подумал: «Я дурак». И сказал: «Значит твой гнев не из-за Питера, верно?» Но в пьесе: черный лед на Темзе; снег как бархат, разрезанный молниями; вихрь, ослепляющий, как будто хлещет льдом в лицо; земля настолько скована морозом, что невозможно выкопать могилы, закопать убитых.
Зелень завилась вокруг самой себя, как вокруг веретена, и стала фигурой рогатого короля, который пожал плечами.
«Я ласкал так много детей. Смертные быстро вянут. Какой из них?»
«Тот, котороготы забрал у Титании».
«А, этот. Хорошенькая игрушка. — Поворот головы. А теперь вспышка гнева в этом улыбающемся Августе. —Но я ненавижу этого лордишку, который узурпировал мой титул повелителя мальчиков. Смеялся надо мной. И ты сыграл с ним отличную злую шутку в наказание за убийство». Он передразнил. — Я кормила грудью. — И засмеялся. Свечи съежились. «За это я тебе дарую от службы сей освобождение».
«Благодарю тебя, мой повелитель. По слову твоему я улетаю».
Оберон поднял руку.«Нет, останься. Я привязал тебя к луне и узел сделал из секрета женщин: она погибнет без тебя».
«Я подчиняюсь, — сказал дух. — Как сын Калдера — этот другой я — не может улететь».
«Ты взял костюм твой плотский у нее, взаймы: теперь теряешьправо».
«Что, это тело? Для артистической уборной. Слегка заношенное».
«И от меня, та роковая пряжа, тот солнечный моток; я должен потребовать его назад. Отдай обратно солнце».
Молчание. Потом: «Тот апельсин? Потрачен».
«На все двенадцать румбов?»
«На мальчика погибшего. Чтоб путь его из ада осветить».
«Мальчика? Они растут здесь густо, как крапива: полей росой того, кого ты выбрал, и насладись недолгим счастьем, но не дай завянуть. Умрет — бери другого».
«Я Питера по-прежнему люблю, — дух наклонил голову. — Ах, мой повелитель. Я как роса, что пала в кровь и с ней смешалась. Теперь пятно в душе. От смертного желанья. Надеюсь и печалюсь, непрестанно».
«Что, этот, мух добычей ставший? Невинный этот?»
«Сир, сомнений полон я».
Свечи опять сжались. Зал содрогнулся от грома. «Недобрый дух! Иди, люби и будь ты проклят.
Отлично знаешь,
В каких мученьях я тебя нашел».
«Да, сир».
Снова и опять. Он страдал в сосне Сикораксы; до этого Нимуэ заключила его в боярышник, а еще раньше он мучался в рябине, ольхе, ясене и терновнике. В аду был дуб, гарпия рвала меня на части и гадила на голову. «О, Питер, ты слышишь этот рассказ? Ты видел, как листья истекают кровью? Они — мои голоса и мои глаза». И ни одного звука в темноте. Ни тепла, ни веса, ни его дуновения. Ни кровати. И всегда все то же рабство: быть заключенным в падали, порабощенным памятью и желанием.