«Ба. Воздух и софистика». У него нет доказательств. Видениям нельзя доверять. И скольких он еще убьет, пока совесть будет пререкаться с ним? Нет времени.
Он поставил кружку на стол.
— Но мальчик? Ганимед?
— Этот рассказ уже был стар, когда царь Соломон еще ходил в коротких штанишках, и король Артур крутил волчок. Вернувшись из путешествия по Италии, Вер привез для собственного пользования мальчика-певца, редкость из венецианского стекла, с которым проводил много времени. Говорят, что он приковывал его как карманную обезьянку в своей комнате. Тряс цепью, чтобы заставить того ругаться. Говорят, что старая Королева предложила мальчику попеть, похвалила его голос и дала серебро, которое забрал Вер. Странное имя — как же его звали? Орри Кукареку?
— И?
— Он убежал.
— И это все?
— Разве ничто — убежать от минотавра? Сам храбрый Тезей не сумел бы, если бы не подвязка Ариадны.
— В одиночестве?
— Неужели я месяц, который один видит все озорные проделки? Вот Бэт госпожи Дарден взяла полпары носков и серебряный наперсток, за что получила затрещину от своей хозяйки. Разве я видел, как она шмыгнула в заднюю дверь? Вверх по лестнице и вниз за стену... — пропел Снафф. — Будь я был старым месяцем, разве я рассказал бы о том, что видел?
— Но, по-твоему, он еще жив? Это мальчик де Вера?
Пожатие плечами.
— А если да? Даже с хорошим ситом попробуй найти в океане молодого угря. — Он немного наклонился вперед и вынул ангела из левого уха Бена. Показал его: смотри; лицевая сторона. Не Михаил с копьем, но Дионис; сзади: не Корабль, а Арион.
«Пьян вдрызг», подумал Бен. Он тряхнул головой, пытаясь прояснить мысли.
— Ничего не пропустил?
Золото в руке Армина превратилось в стопку серебра, потом разделилось на две маленькие монеты. Треснувшие шестипенсовики, которые исчезли, когда он бросил их в воздух.
— Ничего стоящего. Кроме пары мелких безделушек из... личного кошелька его светлости.
Бен закричал и затопал ногами, требуя еще эля; после чего какое-то время пил молча. Потом оперся лбом о кулак.
— Его светлость, не содержит ли он труппу мальчиков?
— Чтобы ставить с ним и пьесы? Да, прекрасные мартышки, и Вер сам пишет прокисшие интерлюдии, которые они разыгрывают.
— Неужели? — Искра в трут.
— Мой дядюшка Тарлетон — тогда он еще не надел шутовской колпак, а звездам не исполнилось семь: Дик заставлял их проснуться после представления, джигой. — Юный шут коснулся глаз: что, дождь? Он улыбнулся. — Давным-давно, милый шут. Сейчас его барабан Луна, баргамаска — звезды, а встающее солнце — трубка.
Да, давным-давно. Бен помнил. Он, подмастерье каменщика — огромный неуклюжий парень, возвышающийся как гора среди окружающих людей, одетый в лохмотья Эсхил в латанном-перелатанном пальто, настолько засаленном, что не годилось даже для печи пекаря — стоит и орет от восторга. Невольно: эта клоунада была в дорийском, сниженном стиле, совершенно непригодным для Театра. И, тем не менее, была неотразимой. Карликовый клоун с барабаном и свирелью держал их всех: разинув от восхищения рот, они видели только его. Он был землей, вокруг которой крутились солнце, луна и звезды. Настоящий шут из времени Птолемея.
— Но Оксфорд?
— Он слишком ценил все вещи — помимо любострастия, спиртного, ссор, заговоров или зависти — чтобы заставить их действовать в своих комедиях. Восьмисложными и шестисложными стихами. «Черствый, как имбирный пряник на Варфоломеевской ярмарке, — говорил Дик, — но прекрасно одетый в позолоченный костюм». Заставлял слуг декламировать... — наклон головы. — ... его стихи. Но они играли in camera.
— И?
— Ты знаешь нашу, шутов, работу: видеть все и говорить ничего или что-нибудь совсем другое. Но это было загадкой даже для меня.
— А эти декламирующие дети, никто из них не исчез?
— Мир, барсук. Не в каждой норе прячется ласка. — Он подозвал официанта и заказал бокал вина, который ему немедленно принесли. Армин выпил. — Ты же знаешь, мой дядюшка Дик был искусным фехтовальщиком. Однажды он бросил вызов Окфорду...
— Почему?
— Из-за имбирного пряника. — Снафф еще отпил. — В пьесе. Словно в пьесе. На что Вер сказал, что не дерется с обезьянами. И приказал его избить. — Вспышка на лице Снаффа: огонь, как будто внутри него что-то поднялось. — Вот так компания распалась.
— Понимаю.
Голос Робина сменил инструмент.
— Здесь я откладываю в сторонку все дурачество. Как Бербедж свою корону: сотни раз. Хитроумие сидит во мне и изучает: но не действует. — Тем не менее его лице спорило с собой, плохо подходило — мужчине, женщине, призраку? То, от чего он не мог избавиться.
— А вот рассказ новее. Это было той зимой, когда сам «Глобус» был новым; они играли для королевы в Ричмонде. Я, тогда еще актер «Занавеса», ждал милорда Оксфорда на рождественскую пьесу...
— Слышал.
— В Хакни. Это было его собственное произведение, незапятнанное дыханием простолюдинов. И хорошо: иначе эти простолюдины издевались бы над ней полпути до луны. Ее бы встретил дождь из старых селедок и гнилых апельсинов, град орехов и яиц. Рядом с ним были только мальчики.
Кулак Бена негромко ударил по столу.
— Недостойный того стола, я прятался в буфетной...
— Ubique nullibique.
— …как тарелка для банкета, чтобы быть поданным на десерт для дурачества. И провел весь пир между мармеладом из айвы и болтовней.
— Нет никого честнее тебя. О великолепный старый крот.
— Слуги его боятся. Избегают его взгляда, чтобы он не выбрал их: у него странные вкусы. И надо сгибаться: иначе кнут и дорога.